Обращаясь к остальным двум добрым гениям «пятилетия», чьего влияния на Нерона уже никак нельзя отрицать, то есть к Бурру и Сенеке, замечу вот что. Если бы Нерон был только пассивным и привычным исполнителем их внушений, то непонятным становится: почему же внушения эти сразу стали так бессильны, едва доброе настроения Нерона изменилось, и понадобились ему кровь, казни, пытки? Ни Бурра, ни Сенеки мы не встретим в деятельной оппозиции Нерону, когда настанет пора террора, ссылок и политических убийств. Напротив, весьма нередко они — его соумышленники и соучастники, не исключая даже самых мрачных преступлений. В трагической гибели Агриппины добродетельные Бурр и Сенека, если верить Тациту, явились при Нероне настоящим «советом нечестивых». Вообще — что эти господа были образцами мудрости и доблести, в том мы должны верить древним авторам и, в числе их, самому Сенеке больше на слово. Если бы Сенека не оставил нам своих талантливых литературных и философских трудов, а историки древности не свидетельствовали дружно, что Бурр с Сенекой имели одну душу в двух телах, — и если бы, следовательно, нам пришлось составлять их характеристику только по их отношениям к дворам Клавдия и Нерона, — картина получилась бы более чем сомнительной красоты. За светлую теоретическую мысль, за «идейность» политической программы, потомство отпустило министрам Нерона грехи практического бессилия, слабовольной податливости, нравственных компромиссов. Последних было так много, что читателю Тацита, Светония и Диона Кассия, не предубежденному в пользу Сенеки и Бурра, столпы стоической добродетели представляются скорее трусливыми рабами и льстивыми предателями, переметными сумами, готовыми исполнить решительно всякую мерзость, какой ни потребует от них верховная власть, лишь бы уберечь свою собственную кожу. Потворство порокам Нерона, как частного человека, со стороны Бурра и Сенеки было безгранично. Сенеку обвиняли даже, — конечно, ложно, — в том, будто он пристрастил своего державного ученика к содомскому греху. Некоторым, хотя очень слабым, извинением министрам-воспитателям Нерона может служить разве лишь то соображение, что они видели в юном цезаре несравненно могучее орудие для конституционной реформы принципата. Движимые этой огромной целью, они шли на какие угодно жертвы и уступки личности государя, лишь бы довести до конца свою задачу в режиме государства. Работа была тем более трудна и тем менее благодарна, что оба знали, что строят здание на песке, оба постоянно дрожали за нравственную неустойчивость капризного, попорченного мальчика-правителя.
Известно, что Сенека сравнивал Нерона с молодым львом, который кроток, покуда не попробовал крови, а потом возвратится к природной свирепости. Накануне того дня, как дать Нерону первый урок, Сенека видел во сне, будто призван воспитывать Кая Цезаря (Калигулу). Вторая половина Неронова принципата вполне оправдала тяжкие ожидания Сенеки, а часто и вечное правило, что служить большой и чистой идее нельзя средствами мелких и грязных компромиссов.
Но что касается золотого пятилетия, то, отдавая полную справедливость благородству планов Бурра и Сенеки, все-таки нельзя не признать, что и орудие было в их руках не слепое, а весьма толковое и благодарное к действию. Уже одно то обстоятельство, что, имея возможность выбирать между деспотической программой матери и Палланта и конституционной Бурра и Сенеки, Нерон, при всей привычке послушания и страха перед Агриппиной, все-таки решительно стал на сторону своих министров и конституционного порядка, — громко говорит в пользу ума и сердца молодого цезаря. Даже Тацит отмечает, что свою конституционную программу Нерон объявил сенату не популярности и громких слов ради: nec defuit fides, — и слова были оправданы фактами. Легендарное ночное буршество Нерона не препятствовало ему днем очень усердно заниматься государственными делами. Тацит отмечает частые речи его к сенату и хвалит его милосердные обещания, хотя и говорит, что устами молодого государя хвастливо ораторствовал Сенека. Если и так, учил же когда-нибудь юноша эти речи (а Сенека писал велеречиво и пространно), — значит, не все он бездельничал и бражничал. А главное: имел охоту учить, — значит, ему нравилось направление, которое они возвещали, и он держался союза с Сенекой не по какому-либо дурному расчету, но по искреннему уважению к идеям философа, по юной отзывчивости на его светлое слово. Было и сказано, и сделано множество хорошего, истинно гуманного. В течение Quinquennium’а, юноша проявляет себя дурным или глупым правителем только в тех случаях, где поперек дороги становится ему его политическое невежество, плод поверхностного образования, завершенного, однако, под руководством тех же Бурра и Сенеки. Вне этих промахов, мы видим Нерона щедрым и милостивым государем, рассыпающим дары войску и республике, всегда готовым на великодушную амнистию, скромным, не требовательным на знаки верноподданничества, осторожным в суде и санкциях государственных установлений, рассудительным и справедливым в распределении ответственных должностей. Два дела о государственной измене он просто и коротко прекратил. Когда Бурр поднес Нерону на конфирмацию смертный приговор двум преступникам, осужденным за разбой, цезарь подписал роковой лист лишь после долгих колебаний, а подписывая, воскликнул: «Как бы я хотел не уметь писать! — Quam vellem nescire litteras!» Прекрасные исторические слова эти даже смутили Сенеку, не впадает ли его воспитанник в чрезмерную сентиментальность, — и философ поспешил написать и посвятить Нерону политико-этический этюд об истинной природе милосердия («De dementia»). Из уст злейшего врага Нерона, знаменитого Тразеи Пета, мы знаем, что смертная казнь и ужасы пытального застенка были фактически отменены. Светоний свидетельствует, что воспрещено было доводить до убийства гладиаторские игры, хотя бы при участии преступников, и высшей мерой уголовного наказания остались в государстве каторжные работы. Закон об оскорблении величества безмолвствовал. Были предприняты меры к упорядочению податной системы; налоги сделаны гласными. Лично Нерон проектировал вовсе отменить всякие косвенные налоги и тяжелую откупную систему, с ними сопряженную. Он собирался сделать тем «прекраснейший подарок роду человеческому»: от слов и намерения веет скорее XVIII, чем первым веком по Р. X., — дух Сенеки заговорил в державном ученике его тем же языком, как дух энциклопедистов в либеральном абсолютизме Фридриха Великого, молодой Екатерины II и Иосифа II. Сенат воспротивился осуществлению проекта: ново уже то, что он теперь опять смел противиться после десятков лет раболепства и формального поддакивания. Тацит приводит несколько сенатских постановлений, состоявшихся не только свободно, но даже наперекор воле и к сильному неудовольствию императрицы-матери. Нерон сдержал слово, что не допустит свою фамилию распоряжаться государством, как вотчиной. Но он же воспользовался своим государевым правом, чтобы парализовать гонение, которое сенат объявил было сословию вольноотпущенников. Таким образом, и в этом вопросе, как в проекте откупной реформы, молодой цезарь явил свободы и благородства мысли больше, чем его правящая коллегия. Характерно замечание Тацита, что при преемниках Нерона потеряли силу многие дельные его податные предписания, — однако, некоторые дошли до Траяновых времен. Симпатичнейшая черта Нерона этих дней — гражданское мужество в служении общему благу. Он ободрил провинции рядом судебных процессов против губернаторов, злоупотреблявших своими полномочиями, насильников и взяточников. Некоторым из них удалось оправдаться, другие потерпели должное или предупредили приговор самоубийством. Единственный случай в этих преследованиях, когда цезарь покривил душой, преднамеренно затянув процесс наверное виноватого подсудимого, покуда естественная смерть от старости не отняла его у судебной расправы, — это дело П. Целера, римского всадника, наместника Азии, одного из опричников Агриппины. Так что спасло Целера или влияние последней или опасение, что, будучи причастным к одному из важнейших преступлений императрицы-матери, дряхлый палач может компрометировать ее разоблачениями. Когда возгорелась армянская война, римское общество ждало назначения гла