Зверь из бездны том I (Книга первая: Династия при - Страница 12


К оглавлению

12

В потомстве Друза и Антонии блестяще удался родной дед императора Нерона, знаменитый полководец Германик Цезарь (divus Germanicus): прекрасная душа в прекрасном теле, любимец и надежда народа, слишком рано погубленный придворной интригой (ум. в 772 г.). Якоби подверг панегирические страницы Тацита строгой критике, в результате которой доблести Герма- ника значительно блекнут, и оказывается он вполне плотью от плоти и костью от кости жестокого рода своего. Это так, но Якоби не учел относительной исторической морали, в области которой должны мы жить, изучая Цезарей, — и, следовательно, ею, а не уровнем нынешних этических требований мерить их характеры. Нет никакого сомнения, что, как солдат и государственный человек, Германик мог быть и коварен, и жесток, и жаден, и нет никаких причин, чтобы внук триумвира Антония, — а, может быть, и другого триумвира Октавиана (как подозревает Якоби), — сын и потомок Клавдиев, вышел ни с того, ни с сего каким-то ангелоподобным выродком. Но дело-то в том, — и этого никак нельзя отрицать, — что, при всех своих недостатках, плодах своего происхождения и века, Германик носил на себе редкую тогда печать натуры истинно этической: наклонной к самопознанию, самовоспитанию, к борьбе с собой и победе над собой в пользу интересов общества и человечества. Это был человек, в котором его современность инстинктом чувствовала гнездо силы, может быть, смутной, но лучшей и наиболее прогрессивной, какую она смогла породить. Человек, на которого век имел право показывать с гордостью и надеждой: вот кого я выработал, в чьи руки перейдет руководство мировым государством. Германик, повторяю, мог иметь множество пороков, да еще и не обладал сильным характером, попадал под влияния, способен был теряться в трудные минуты и т.п. Но этот человек, по крайней мере, знал, что существует на свете понятия общественного блага и человеческого достоинства; пожалуй, даже знал, как должны они проявляться в современном ему обществе, как могут быть согласованы с господствующим государственным строем; знал — и уважал их силу и благо. И общество тоже знало, что он и знает их и хочет их, и, в благодарность за то, обожало Германика, так сказать, в кредит. Настолько, что мало сказать, — не хотело замечать недостатков его, — просто, они современникам и в мысль не приходили, — пятна исчезали в сиянии солнца. Насколько твердое этическое самосознание и уверенная теория морали были дороги веку, нам вскоре покажет другая фигура, очень схожая с Германиком, — Германик штатский, Германик в тоге: Л. Аннэй Сенека. Если век не заметил, не хотел заметить в принце Германике природной жестокости и прочих пороков, которые легко открывает, через объектив девятнадцати веков, Якоби, то философу и моралисту Сенеке век простил безобразную холопскую покладливость придворного, трусость и зыбкость политического борца, жадное корыстолюбие, двуличность, — множество пороков и грехов личности, хотя все их прекрасно видел, замечал и порой едко бичевал. Простил, потому что чувствовал, что пороки и грехи Сенеки — от него, от века; но есть в Сенеке нечто особое, прекрасное, что тоже из него, века, выделилось, но уже будущему принадлежит, в будущее ведет и является пред судом будущего защитительным словом и искупительной жертвой за него, страшный век свой, — почти единственным словом, почти единственной жертвой. Подобно Сенеке, Германик — воплощение этического начала эпохи своей, напоминание и воображение этического идеала. Недаром же, когда умер Германик, многие, совершенно чуждые ему, люди в Риме убивали себя, находя, что дальше жить не стоит — не во что жить!

Но сестра Германика, Ливилла, — типическая принцесса- проститутка, каких во множестве выращивал тогдашний Палатин, — отравила своего мужа. А брат, впоследствии Клавдий Цезарь (р. 1 августа 744 г., ум. 13 октября 807 г.), даже материнскому глазу был противен, как некое «недоконченное чудовище»: заика, косолапый, вечное и всеобщее посмешище. «Глуп, как мой сын Клавдий», — такова была сравнительная мерка- поговорка у Антонии. Мнения современной исторической критики о Клавдии расходятся между собой довольно пестро. Одни считают его дураком от рождения и злейшим срамом всей истории принципата, доставшегося ему насмешкой счастливого случая. Другие, как Мишле, основываясь на многих дельных политических и административных мероприятиях его правления, склоняются к предположению, что Клавдий тенденциозно оклеветан летописями и историками, ближайшего к нему и враждебного ему, Неронова принципата, а в действительности был гораздо лучше своей трагикомической репутации. Особенно усердны в оправдании Клавдия французские историки, что показывает в них благодарную память. «Клавдий, — говорит Амедей Тьерри, — был воистину отцом провинций». Рожденный в Лионе (Lugdunum), воспитанный среди народов Галлии, он с ранних лет возлюбил край этот, который он впоследствии облагодетельствовал столькими доказательствами своего расположения, и который, как можно думать, значительно повлиял на его отношения к провинциям вообще. Не пренебрегая Грецией и восточной частью государства, Клавдий, главным образом, занялся Западом — тем Западом, который справедливо казался ему наиболее способным принять вглубь свою быструю и мирную романизацию, и вскоре стал новым, все-европейским Римом. Он усовершенствовал организацию галльских провинций, замершую было после кончины Августа. Он насадил в Британии, западный и южный берег которой он же, Клавдий, завоевал, первые начатки цивилизации и римской речи. Историки хвалят Клавдия за его усердие к распространению общегосударственного языка. Дион Кассий рассказывает, что он считал знание латинского языка обязательным для римских граждан и лишал звания тех из них, кто не умел отвечать ему по-латыни. «Нельзя быть римским гражданином, — говорил он, — не зная языка, на котором говорят в Риме». Но, в то же время, этот романизатор открыл инородцам, в представительстве Галлии Косматой (Gallia Comata), право доступа к высшим государственным должностям в Риме и, проводя этот закон, умел одолеть сильнейшую оппозицию не только сената, но даже и своей дворцовой камарильи, у которой вообще-то он ходил на поводу, как послушная, замундштученная лошадка. Речь Клавдия по этому поводу полна здравых мыслей, многие из которых, даже и в наш век, не потеряли своего значения и не лишними прозвучали бы с иных, парламентских или поддельных под парламент, трибун. Клавдий говорил:

12