Enos, Lases, juvate!
Neve luerve, Marmar, sins incurrere in pleores!
Satur fu, fere Mars... ect.
(Нам, Лазы, помогите!
Ни смерти, ни вреда, Марс, Марс,
перестань устремляться на множество!
Сыт будь, свирепый Марс и т.д.)
Загадочный текст песни арвалов, найденный в 1778 г., подвергся расшифровке и обработке бесчисленных ученых, среди которых мы встречаем такие величины, как Марини, положивший в 1795 г. начало научной разработке материалов об арвалах, как Моммсен, Бюхселер, Марквардт, Иордан, Генцен, Манихардт. Тем не менее, их совместным усилиям удалось выкроить из этой мраморной загадки лишь вышеприведенный спорный и темный текст, который весьма напоминает деревенские заговоры от болезней, напастей и общественных бед. Покойный Модестов узнавал в его ритме размеры нашего Кольцова. С этой молитвой, исполнявшейся антифонным пением, переплеталось нечто вроде эктеньи за упокой и за здравие держателей государства. Так как пение или чтение эктеньи сопровождалось торжественными жестами и мистическим шествием, то получалось нечто вроде великого выхода в обедне, когда священнослужители молятся за царствующий дом. Надо сознаться, что трудный славянский текст Херувимской, в перерыве которой совершается великий выход, «дориносима чинми» и прочие архаизмы не более понятны большинству русских богомольцев, чем было римлянам в императорскую эпоху арвальское — «Neve hierve, Marmar, sins incurrere in pleores!» Для того, чтобы арвальский гимн исполняем был без ошибок, предварительно вручались участникам церемонии, совершавшейся только один раз в год, таблички с тщательно выверенным его текстом. Каменные таблицы, на которых были иссечены протоколы празднеств Арвальского общества, его жертв, молитв, банкетов, спектаклей и скачек, найдены, в значительном количестве, частью в Риме, частью при раскопках в бывшей роще Deae Diae. Благодаря трудам германских ученых, Acta Arvalia восстановлены для 58 и 59 гг. христианской эры, т.е. как раз для интереснейшего времени правления Нерона, обрывки же их рассыпаны на пространстве двух слишком веков, от 14 по 241-й. Это драгоценный ключ к изучению римского культа. Наиболее цельный, важный и обильный материал дает протокол 218 г., эпохи Гелиогабала, XLI в основном издании Марини.
В уважении Нерона к памяти отца Герман Шиллер видит доказательство, что старый Аэнобарб был лучше репутации, составленной ему Светонием: Нерону мол было бы неудобно просить у государства актов почтения, как святому, для всем заведомого негодяя, — да и сенату заметно понравилось благочестивое усердие молодого государя, чего не случилось бы, если бы оно было обращено на предмет недостойный. Но, во-первых, мы видели, что Кн. Домиций Аэнобарб сам был братом-арвалом, — что, конечно, облегчало просьбу Нерона: какая же мистическая корпорация не молится за своих усопших членов? Вопрос, значит, мог быть только о месте Кн. Домиция Аэнобарба в поминании арвальском, о перемещении его «вечной памяти» из членской очереди в очередь государева дома. Во-вторых, проявление юным принцепсом сыновней почтительности должно было понравиться сенату безотносительно к тому, хороший был человек Аэнобарб или дурной. Хотя общественная практика и порасшатала в данной эпохе вековые устои абсолютного отцовского права, но в теории они стояли крепко, и сенат, корпорация консервативная и аристократическая по существу, являлся верным ее хранителем. Притом Рим мертвецам, ушедшим на тот свет в мире с государством, за прошлое не мстил и старых земных счетов в могилу к ним не предъявлял. Аэнобарб спокойно умер и честно погребен, — значит, по римским религиозным верованиям, он уже не грешник, тогда-то и так-то напроказивший, но просто — отошедший от мира предок своих потомков, и маны его святы для них, и лик его должен быть помещен в семейную божничку. А так как сын Аэнобарба сделался государем, предполагаемым отцом отечества, и семья его — вся республика, то отчего же и всей республике не почтить памяти отца своего отца-государя? Гораздо более удивительно в этом случае, что Нерон говорил перед сенатом о Домиции Аэнобарбе, как о своем отце, не смущаясь оскорбить тем щепетильный закон усыновления, по которому он был уже не Аэнобарб, но Клавдий Нерон Цезарь Друз Германик. Что касается внезапной нежности самого Нерона к отцовской тени, — это почти закон природы для сирот с детства, что они любят воображать себе несуществующего отца и обожать предмет своего воображения, как некий идеал, назло самым обидным разочарованиям действительности. Такого воображаемого отца-страдальца выдумал себе, например, наш Лермонтов. Образец еще более резкий — фанатическое поклонение Императора Павла Первого памяти Петра Третьего, которого он едва знал, о котором мог слышать с детства только жалкое и смешное, и, однако, любил его жарко и мучительно, а мать свою, гениальную Екатерину, ненавидел.
Потеряв отца, Люций был осужден расти и без материнской ласки. Придворные успехи Агриппины кончились худо. Из трех сестер своих, император Кай Калигула наиболее любил Друзиллу, выданную фиктивным браком за М. Лепида. Этот последний, — внук Юлии Старшей и М. Випсания Агриппы, правнук Августа, решил сам подобраться к верховной власти, отняв ее у сумасшедшего зятя. Возник дворцовый заговор, во главе которого, кроме Лепида, стоял главнокомандующий германской армией Корнелий Лентул Гетулик, и в который вовлеклась Агриппина и младшая сестра ее Юлия Ливилла, — как можно думать, не только по честолюбию, но и по преступной привязанности к свояку и кузену своему, Марку Эмилию Лепиду. Этот человек имел успех в потомстве Германика, так как был мужем одной сестры, предполагается любовником двух других и укоряется как «мужская любовница» их державного брата. Умысел был обнаружен: заговорщики потеряли головы, а сестер соучастниц Калигула отправил в ссылку на остров Понтию в Тирханском море (ныне Понца). Имения их были взяты в казну. Агриппина, высланная из столицы, стала нищей сама и оставила сына почти что на улице.